Неточные совпадения
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый мой:
Чтоб на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные
слова.
Где ты? приди:
свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
Смеются вдвое в ответ на это обступившие его приближенные чиновники; смеются от души те, которые, впрочем, несколько плохо услыхали произнесенные им
слова, и, наконец, стоящий далеко у дверей у самого выхода какой-нибудь полицейский, отроду не смеявшийся во всю жизнь
свою и только что показавший
перед тем народу кулак, и тот по неизменным законам отражения выражает на лице
своем какую-то улыбку, хотя эта улыбка более похожа на то, как бы кто-нибудь собирался чихнуть после крепкого табаку.
И мало того, что осуждена я на такую страшную участь; мало того, что
перед концом
своим должна видеть, как станут умирать в невыносимых муках отец и мать, для спасенья которых двадцать раз готова бы была отдать жизнь
свою; мало всего этого: нужно, чтобы
перед концом
своим мне довелось увидать и услышать
слова и любовь, какой не видала я.
Помяните же прощальное мое
слово (при сем
слове голос его вырос, подымался выше, принял неведомую силу, — и смутились все от пророческих
слов):
перед смертным часом
своим вы вспомните меня!
Весь день этот, за исключением поездки к Вильсон, которая заняла у нее два часа, Анна провела в сомнениях о том, всё ли кончено или есть надежда примирения и надо ли ей сейчас уехать или еще раз увидать его. Она ждала его целый день и вечером, уходя в
свою комнату, приказав
передать ему, что у нее голова болит, загадала себе: «если он придет, несмотря на
слова горничной, то, значит, он еще любит. Если же нет, то, значит, всё конечно, и тогда я решу, что мне делать!..»
— Но человек может чувствовать себя неспособным иногда подняться на эту высоту, — сказал Степан Аркадьич, чувствуя, что он кривит душою, признавая религиозную высоту, но вместе с тем не решаясь признаться в
своем свободомыслии
перед особой, которая одним
словом Поморскому может доставить ему желаемое место.
И, подтверждая
свою любовь к истории, он неплохо рассказывал, как талантливейший Андреев-Бурлак пропил
перед спектаклем костюм, в котором он должен был играть Иудушку Головлева, как пил Шуйский, как Ринна Сыроварова в пьяном виде не могла понять, который из трех мужчин ее муж. Половину этого рассказа, как и большинство других, он сообщал шепотом, захлебываясь
словами и дрыгая левой ногой. Дрожь этой ноги он ценил довольно высоко...
Тут он взял от меня тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое
слово, издеваясь надо мной самым колким образом. Я не вытерпел, вырвал из рук его мою тетрадку и сказал, что уж отроду не покажу ему
своих сочинений. Швабрин посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты
свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки
перед обедом. А кто эта Маша,
перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной напасти? Уж не Марья ль Ивановна?»
По его
словам, я отряжен был от Пугачева в Оренбург шпионом; ежедневно выезжал на перестрелки, дабы
передавать письменные известия о всем, что делалось в городе; что, наконец, явно передался самозванцу, разъезжал с ним из крепости в крепость, стараясь всячески губить
своих товарищей-изменников, дабы занимать их места и пользоваться наградами, раздаваемыми от самозванца.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил
перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в
словах его было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю
своему, не говорил, а кричал, — как бы то ни было, результат его убеждений был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
Понятно, как должен был огорчиться бригадир, сведавши об таких похвальных
словах. Но так как это было время либеральное и в публике ходили толки о пользе выборного начала, то распорядиться
своею единоличною властию старик поопасился. Собравши излюбленных глуповцев, он вкратце изложил
перед ними дело и потребовал немедленного наказания ослушников.
Не говоря ни
слова, встал он с места, расставил ноги
свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана
своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни
слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер
перед свиньями»…
При сем
слове Левко не мог уже более удержать
своего гнева. Подошедши на три шага к нему, замахнулся он со всей силы, чтобы дать треуха, от которого незнакомец, несмотря на
свою видимую крепость, не устоял бы, может быть, на месте; но в это время свет пал на лицо его, и Левко остолбенел, увидевши, что
перед ним стоял отец его. Невольное покачивание головою и легкий сквозь зубы свист одни только выразили его изумление. В стороне послышался шорох; Ганна поспешно влетела в хату, захлопнув за собою дверь.
— Алешечка, поклонись
своему братцу Митеньке, да скажи ему, чтобы не поминал меня, злодейку
свою, лихом. Да
передай ему тоже моими
словами: «Подлецу досталась Грушенька, а не тебе, благородному!» Да прибавь ему тоже, что любила его Грушенька один часок времени, только один часок всего и любила — так чтоб он этот часок всю жизнь
свою отселева помнил, так, дескать, Грушенька на всю жизнь тебе заказала!..
Барыня обнаружила тут
свою обычную предусмотрительность, чтобы не перепились ни кучера, ни повара, ни лакеи. Все они были нужны: одни готовить завтрак, другие служить при столе, а третьи — отвезти парадным поездом молодых и всю свиту до переправы через реку.
Перед тем тоже было работы немало. Целую неделю возили приданое за Волгу: гардероб, вещи, множество ценных предметов из старого дома —
словом, целое имущество.
Он стал весел, развязен и раза два гулял с Верой, как с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал
перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь
свой запас мыслей, знаний, анекдотов, бурно играл фантазией, разливался в шутках или в задумчивых догадках развивал
свое миросозерцание, —
словом, жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.
Он это видел, гордился
своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей
свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее
словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с
своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более —
свои глаза,
свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета,
перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Этот атлет по росту и силе, по-видимому не ведающий никаких страхов и опасностей здоровяк, робел
перед красивой, слабой девочкой, жался от ее взглядов в угол, взвешивал
свои слова при ней, очевидно сдерживал движения, караулил ее взгляд, не прочтет ли в нем какого-нибудь желания, боялся, не сказать бы чего-нибудь неловко, не промахнуться, не показаться неуклюжим.
«Проект» есть не только последнее
слово экономизма, капитулировавшего
перед косностью греховной плоти, но вместе с тем и первая молитва к Богу о воскресении, первый зов земли к небу о восстании умерших, и радостно думать, что в мире уже был Федоров со
своим «проектом».
По улицам города я шатался теперь с исключительной целью — высмотреть, тут ли находится вся компания, которую Януш характеризовал
словами «дурное общество»; и если Лавровский валялся в луже, если Туркевич и Тыбурций разглагольствовали
перед своими слушателями, а темные личности шныряли по базару, я тотчас же бегом отправлялся через болото, на гору, к часовне, предварительно наполнив карманы яблоками, которые я мог рвать в саду без запрета, и лакомствами, которые я сберегал всегда для
своих новых друзей.
А между тем
слова старика открывали
перед молодым существом иной мир, иначе симпатичный, нежели тот, в котором сама религия делалась чем-то кухонным, сводилась на соблюдение постов да на хождение ночью в церковь, где изуверство, развитое страхом, шло рядом с обманом, где все было ограничено, поддельно, условно и жало душу
своей узкостью.
В то самое время, как Гарибальди называл Маццини
своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то время, как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего
свое «ныне отпущаеши», и сам чуть не плакал — в то время, когда он поверял нам
свой тайный ужас
перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться, во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то, что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли
свою игру вовсе не хуже честного лавочника, продающего на
свое честное
слово смородинную ваксу за Old Port.
…Грустно сидели мы вечером того дня, в который я был в III Отделении, за небольшим столом — малютка играл на нем
своими игрушками, мы говорили мало; вдруг кто-то так рванул звонок, что мы поневоле вздрогнули. Матвей бросился отворять дверь, и через секунду влетел в комнату жандармский офицер, гремя саблей, гремя шпорами, и начал отборными
словами извиняться
перед моей женой: «Он не мог думать, не подозревал, не предполагал, что дама, что дети, чрезвычайно неприятно…»
Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием
своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел
перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении, тем менее был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое
свое самое простое
слово и движение.
Так как Карл Иваныч не один раз, в одинаковом порядке, одних и тех же выражениях и с постоянно неизменяемыми интонациями, рассказывал мне впоследствии
свою историю, я надеюсь
передать ее почти
слово в
слово: разумеется, исключая неправильности языка, о которой читатель может судить по первой фразе.
Ничего особенного я не вижу на дворе, но от этих толчков локтем и от кратких
слов всё видимое кажется особо значительным, всё крепко запоминается. Вот по двору бежит кошка, остановилась
перед светлой лужей и, глядя на
свое отражение, подняла мягкую лапу, точно ударить хочет его, — Хорошее Дело говорит тихонько...
Привалов сдержал
свое слово и перестал пить, но был такой задумчивый и печальный, что Надежде Васильевне тяжело было на него смотреть. Трезвый он действительно почти совсем не разговаривал, то есть ничего не рассказывал о себе и точно стыдился, что позволил себе так откровенно высказаться
перед Надеждой Васильевной… Таким образом ей разом пришлось ухаживать за двумя больными, что делало ее собственное положение почти невыносимым. Раз она попробовала предложить очень энергическую меру Привалову...
Дома в ту пору без дела
Злая мачеха сидела
Перед зеркальцем
своимИ беседовала с ним,
Говоря: «Я ль всех милее,
Всех румяней и белее?»
И услышала в ответ:
«Ты прекрасна,
слова нет,
Но царевна всё ж милее,
Всё румяней и белее».
Будь он ангел, будь человек плоти и крови, все равно — со смирением и любовью преклонилась бы она
перед ним, и скажи ей то существо хоть одно
слово привета, без малейшего сожаленья оставила бы она дом отца и его богатство, с радостью и весельем устремилась бы к неведомому, мыслями и помышленьями отдалась бы ему и всю жизнь была бы его безответной рабой и верной ученицей, слила бы с ним
свою непорочную жизнь…
Конечно, постоянно иметь
перед глазами «олуха» было
своего рода божеским наказанием; но так как все кругом так жили, все такими же олухами были окружены, то приходилось мириться с этим фактом. Все одно: хоть ты ему говори, хоть нет, — ни
слова, ни даже наказания, ничто не подействует, и олух, сам того не понимая, поставит-таки на
своем. Хорошо, хоть вина не пьет — и за то спасибо.
— Помяните мое
слово, что он и дом и деньги, все
своей б…
передаст! Да, плакали папенькины денежки!
Благоговея всегда
перед твердостью
слов и решений Симановского, Лихонин, однако, догадывался и чутьем понимал истинное его отношение к Любке, и в
своем желании освободиться, стряхнуть с себя случайный и непосильный Груз, он ловил себя на гаденькой мысли: «Она нравится Симановскому, а ей разве не все равно: он, или я, или третий? Объяснюсь-ка я с ним начистоту и уступлю ему Любку по-товарищески. Но ведь не пойдет дура. Визг подымет».
Более всего ей нравится в романах длинная, хитро задуманная и ловко распутанная интрига, великолепные поединки,
перед которыми виконт развязывает банты у
своих башмаков в знак того, что он не намерен отступить ни на шаг от
своей позиции, и после которых маркиз, проткнувши насквозь графа, извиняется, что сделал отверстие в его прекрасном новом камзоле; кошельки, наполненные золотом, небрежно разбрасываемые налево и направо главными героями, любовные приключения и остроты Генриха IV, —
словом, весь этот пряный, в золоте и кружевах, героизм прошедших столетий французской истории.
— Известно как, — ответил Василий Борисыч. — Червончики да карбованцы и в Неметчине
свое дело делают. Вы думаете, в чужих-то краях взяток не берут? Почище наших лупят… Да… Только слава одна, что немцы честный народ, а по правде сказать, хуже наших становых… Право
слово…
Перед Богом — не лгу.
И, услыша то
слово и узрев царя
своего и владыку, все древа, все цветы и злаки
перед ним преклонились, звери, птицы и всяка живая тварь ему подчинилась.
Хоть и верил он Сергею Андреичу, хоть не боялся
передать ему тайны, а все-таки
слово про золото не по маслу с языка сошло. И когда он с тайной
своей распростался, ровно куль у него с плеч скатился… Вздохнул даже — до того вдруг так облегчало.
Во время родов мать Платонида не отходила от Матренушки. Зажгла
перед иконами свечу богоявленскую и громко, истово, без перерывов, принялась читать акафист Богородице, стараясь покрывать
своим голосом стоны и вопли страдалицы. Прочитав акафист, обратилась она к племяннице, но не с
словом утешения, не с
словом участия. Небесной карой принялась грозить Матренушке за проступок ее.
С первых строк первой главы я имел
перед собою
свой язык с
своим ритмом, выбором
слов и манерой описаний, диалогов, характеристик.
Словом, я сжег
свои корабли"бывшего"химика и студента медицины, не чувствуя призвания быть практическим врачом или готовиться к научной медицинской карьере. И
перед самым новым 1861 годом я переехал в Петербург, изготовив себе в Дерпте и гардероб"штатского"молодого человека. На все это у меня хватило средств. Жить я уже сладился с одним приятелем и выехал к нему на квартиру, где мы и прожили весь зимний сезон.
Русская интеллигенция не чтит
своей национальной мысли и слишком привыкла пасовать
перед последними
словами мысли европейской.
— И оставим, и оставим, я и сам рад все это оставить… Одним
словом, я чрезвычайно
перед ней виноват, и даже, помнишь, роптал тогда при тебе… Забудь это, друг мой; она тоже изменит
свое о тебе мнение, я это слишком предчувствую… А вот и князь Сережа!
— Ни за что-с, это повторяю вам; я положу его
перед нею при вас и уйду, не дождавшись единого
слова; но надобно, чтоб она знала и видела
своими глазами, что это я, я сам,
передаю ей, добровольно, без принуждения и без награды.
— Mon ami! Mon enfant! — воскликнул он вдруг, складывая
перед собою руки и уже вполне не скрывая
своего испуга, — если у тебя в самом деле что-то есть… документы… одним
словом — если у тебя есть что мне сказать, то не говори; ради Бога, ничего не говори; лучше не говори совсем… как можно дольше не говори…
Когда Татьяна Павловна
перед тем вскрикнула: «Оставь образ!» — то выхватила икону из его рук и держала в
своей руке Вдруг он, с последним
словом своим, стремительно вскочил, мгновенно выхватил образ из рук Татьяны и, свирепо размахнувшись, из всех сил ударил его об угол изразцовой печки. Образ раскололся ровно на два куска… Он вдруг обернулся к нам, и его бледное лицо вдруг все покраснело, почти побагровело, и каждая черточка в лице его задрожала и заходила...
Позвал честной купец меньшую дочь и стал ей все рассказывать, все от
слова до
слова, и не успел кончить речи
своей, как стала
перед ним на колени дочь меньшая, любимая и сказала: «Благослови меня, государь мой батюшка родимый: я поеду к зверю лесному, чуду морскому и стану жить у него.
Вы начинаете понимать защитников Севастополя; вам становится почему-то совестно за самого себя
перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему
свое сочувствие и удивление; но вы не находите
слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, — и вы молча склоняетесь
перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью
перед собственным достоинством.
Подруга Бычкова была вдвое его моложе: ей было лет девятнадцать. Это была простенькая, миловидная и добродушная московская швейка, благоговеющая
перед его непонятными
словами и не умеющая никак определить себе
своего положения. Ее все звали просто Стешей, как звали ее, когда она училась в магазине.
Так рос ребенок до
своего семилетнего возраста в Петербурге. Он безмерно горячо любил мать, но питал глубокое уважение к каждому
слову отца и благоговел
перед его строгим взглядом.
Она ушла помолиться в Казанский собор, поплакала
перед образом Богоматери, переходя через улицу, видела мужа, пролетевшего на
своих шведочках с молодою миловидною Полинькою, расплакалась еще больше и, возвратившись совершенно разбитая домой, провалялась до вечера в неутешных слезах, а вечером вышла веселая, сияющая и разражающаяся почти на всякое даже собственное
слово непристойно громким хохотом.
Тем временем Иван Павлович в
своем кабинете
передавал наскоро в коротких
словах Вознесенскому грустную повесть княжны Лиды, его чувство к ней, не скрыл и последнего, предсмертного, как он назвал, ее поцелуя.